Избранное [ Ирландский дневник; Бильярд в половине десятого; Глазами клоуна; Потерянная честь Катарины Блюм.Рассказы] - Генрих Бёлль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот теперь ее видно, — говорит Шиван.
— Кого ее? — спрашивает мать.
— Церковь; она совсем белая, ее всю облепили чайки.
— Подержи-ка Пия, — говорит брат, — мне надо идти доить корову.
Шиван кладет бинокль, берег малыша и, напевая песенку, ходит с ним из угла в угол — укачивает. Но, может быть, это она поедет в Америку и сделается там официанткой либо кинозвездой, а Пий останется здесь, будет продавать марки, сидеть на коммутаторе и через двадцать лет посмотрит в бинокль на покинутый остров, чтобы убедиться, что теперь завалилась вся церковь?
Будущее, проводы и слезы для семьи Д. еще не начались, никто из них еще не укладывал фибровый чемодан и не испытывал терпение шофера, чтобы хоть немного оттянуть разлуку, никто еще и не думает об этом, поскольку настоящее здесь весомее будущего, но перевес, из-за которого планы подменяются фантазиями, этот перевес еще будет оплачен слезами.
Небольшое дополнение к мифологии западных стран
Пока лодка медленно входила в маленькую гавань, мы успели опознать старика, сидящего на каменной скамье возле каких-то развалин. Точно так же он мог сидеть здесь триста лет назад, и трубка, которую он курил, не нарушала иллюзии: трубку, зажигалку и кепку от Вулворта можно было без труда перенести в семнадцатый век, они перешли бы туда вместе со стариком, с ним перешла бы даже кинокамера, которую Джордж заботливо держал на носу лодки. Вероятно, сотни лет назад уличные певцы и странствующие монахи точно так же приставали здесь к берегу, как сейчас приставали мы. Старик приподнял кепку — волосы у него были седые, густые и пушистые, — привязал нашу лодку, мы спрыгнули на берег и, улыбаясь, обменялись приветствиями: «Lovely clay — nice day — wonderful day» — изысканная простота приветствий, употребляемых в странах, где погода находится под вечной угрозой со стороны бога дождя, и, едва мы ступили на землю маленького острова, нам почудилось, будто время сомкнулось у нас над головой, как водоворот. Словами не выразить, до чего зелена зелень этих деревьев и лугов; они отбрасывают зеленые тени на Шаннон, их зеленый цвет, кажется, достигает неба, где облака, словно болотные мшистые кочки, столпились вокруг солнца. Именно здесь могло бы разыграться действие сказки о золотом дожде звезд. Зелень высится огромным сводом, солнце падает на деревья и луга пятнами золотых монет и лежит на них, большое и яркое, как монета; порой такое пятно попадает на спину дикого кролика и соскальзывает с него в траву.
Старику восемьдесят восемь лет, он ровесник Сунь Ятсена и Бузони, он родился тогда, когда Румыния еще не была тем, чем она уже давно перестала быть, — не была королевством; ему было четыре года, когда умер Диккенс, и он на один год старше, чем динамит. Сказанного достаточно для того, чтобы уловить старика в редкую сеть времени. Развалины, перед которыми он сидел, были остатками амбара, построенного в начале нашего века, зато в пятидесяти шагах от него были развалины шестого века: святой Кьяран Клонмакнуазский четырнадцать столетий назад построил здесь часовню. Тот, кто не обладает наметанным глазом археолога, едва ли отличит стены двадцатого века от стен шестого; и те и другие одинаково зелены и одинаково покрыты солнечными пятнами.
Именно здесь Джорджу приспичило испробовать новую цветную пленку, и старика, который был на целый год старше динамита, Джордж избрал статистом — старика предстояло запечатлеть на фоне заходящего солнца, на берегу Шаннона и с дымящей трубкой в зубах, чтобы через несколько дней его можно было увидеть на экранах американских телевизоров, и у всех американских ирландцев глаза увлажнятся от тоски по родине, и они заведут свои песни; подернутый зеленой дымкой, розовый от лучей заходящего солнца — вот как будет выглядеть старик, размноженный миллионами экранов, и синий, очень синий дымок будет подниматься из его трубки.
Но сначала нужно выпить чаю, много чаю, и много рассказать, и выплатить пошлину новостями, ибо, несмотря на радио и газеты, новость приобретает особый вес, если ты сам слышал ее из уст того, кому пожимал руку, с кем пил чай. Мы пили чай перед камином в гостиной заброшенного богатого дома; неизменные темно-зеленые отсветы деревьев, казалось, навечно окрасили в зеленый цвет стены комнаты, тронули благородной зеленью мебель времен Диккенса: отставной английский полковник, который доставил нас сюда в своей лодке, — длинноволосый, рыжий, с рыжей остроконечной бородкой, он напоминал одновременно и Робинзона Крузо, и Мефистофеля — завладел разговором, а я, к сожалению, не очень хорошо понимал его английский, хотя он из любезности и старался говорить «slowly», очень «slowly»[36]. Сначала я понял только три слова: «Rommel», «war» и «fair», а я знал, что fairness[37] Роммеля во время войны — одна из любимых тем полковника; к тому же меня постоянно отвлекали дети, внуки и правнуки старика, которые либо заглядывали в комнату, либо подавали нам чай, воду, хлеб и печенье (пятилетняя девчушка принесла половинку собственного печенья и в знак своего гостеприимства положила ее на стол), и у всех, у детей, внуков, правнуков, были такие же острые, треугольные и хитрые лица почти сердцевидной формы, как те маски, что смотрят на прилежную землю с башен французских соборов.
Джордж сидел с приготовленной камерой и ждал захода солнца, но солнце в этот день почему-то мешкало, мне показалось даже, будто оно как-то по-особенному не торопится, и полковник перешел от своей любимой темы к другой и заговорил о каком-то Генри, который, судя по всему, был героем, когда воевал в России. Порой старик вопросительно и удивленно смотрел на меня своими круглыми, светло-голубыми глазами, и я утвердительно кивал: почему бы мне и не признать героем какого-то Генри, которого я все равно не знаю, раз Робинзон-Мефистофель того хочет?
Наконец солнце, как и требовалось по замыслу, начало садиться, оно придвинулось ближе к горизонту и, соответственно, ближе к любителям телевидения в США, и мы медленно пошли на берег Шаннона. Теперь солнце двигалось быстро, и старик торопливо набил свою трубку, вот только выкурил он ее слишком поспешно, и, когда солнце нижним краем коснулось горизонта, из нее больше не шел дым. Теперь кисет у старика был пуст, а солнце закатывалось очень быстро. Как мертва, если она не дымит, трубка во рту крестьянина, стоящего на фоне заката: фигура из национального фольклора — серебристые волосы, тронутые зеленым отсветом, розовые блики на лбу. Джордж наскоро размял пару сигарет, забил их в головку трубки, из нее заструился голубоватый дымок, и как раз в это мгновение солнце до половины ушло за горизонт — священная облатка, на глазах теряющая свой блеск. Дымила трубка, жужжала камера, и серебрились волосы старика — новая разновидность цветной открытки, приветы с любимой родины, слезы в глазах американских ирландцев.
— Мы пустим это под какую-нибудь славную мелодию на волынке, — сказал Джордж.
Национальный колорит в одном схож с наивностью: если ты сознаешь, что она у тебя есть, считай, что ее у тебя уже нет; и когда солнце окончательно зашло, старик слегка взгрустнул; сизый сумрак вобрал в себя зеленую пелену. Мы подошли к нему, размяли еще несколько сигарет и набили его трубку; вдруг стало прохладно, сырость сочилась отовсюду, и остров — это крошечное королевство, уже триста лет населяемое семьей старика, — остров показался мне вдруг большой зеленой губкой, которая была наполовину погружена в воду, наполовину возвышалась над ней и вбирала в себя влагу.
Огонь в камине погас, черными комьями лежал прогоревший торф на красных угольях, и, когда мы медленно шли к пристани, старик шел рядом и странно смотрел на меня; его взгляд тяготил меня, потому что в нем таилось — да-да, таилось — благоговение, а я не считаю, что способен внушать такие чувства. Сердечно, робко и с неподдельным волнением пожал он мне руку перед тем, как я сел в лодку.
— Роммель, — сказал он тихо и внятно, и в его голосе была весомость мифа. — Генри, — добавил он.
И вдруг все, чего я не понимал раньше, все, что было сказано про Генри, отчетливо выступило передо мной, как водяные знаки, которые видны лишь при определенном освещении. Я понял, что Генри — это просто-напросто я сам. Джордж прыгнул в лодку и наскоро отснял в сумерках часовню святого Кьярана. Он хмыкнул, когда увидел мое лицо.
Я набрался духу — нужно очень набраться духу, чтобы внести поправки в миф, но мне казалось несправедливостью по отношению к Роммелю, к Генри, к истории, наконец, оставить все как есть, — но лодку уже отвязали, но Робинзон-Мефистофель уже запустил мотор, и я выкрикнул в сторону острова:
— Роммель — это не война, и Генри — не герой! Совсем не герой, нет и нет.
Но старик, судя по всему, уловил только три слова: «Роммель», «Генри» и «герой», и тогда я громко выкрикнул одно-единственное слово: